«Кусство»
Александра Повзнера
В галерее XL в июле открылась выставка художника, скульптора и участника прошлой Триеннале в «Гараже» Александра Повзнера «Кусство». Его скульптуры одновременно напоминают и концептуальное, и традиционное искусство. Часто он обращается к теме повседневности и ритуалов. О том, как важно представить скульптуру на ладони и добавить новую архитектуру Москве с ним поговорила Татьяна Немировская.
Когда твоя выставка открылась, ты почувствовал, что «сегодня можно отдохнуть»?
На следующий день. Не могу сказать, что я полностью доволен выставкой, — не могу перестать думать о том, что вот сейчас картины какое-то время повисят, а потом я их унесу и сверну в рулон. Что делать с ними дальше — даже и не знаю: надо что-то делать, что я не делаю, не умею. Тусоваться надо, говорить на какие-то темы, которые всех волнуют. Я про это думаю, и на меня это давит, мне тяжело.
Какие выставки, кстати, любишь смотреть сам?
Искусство — отдельная закрытая территория. Любой период искусства любого художника мне нравится. Мне очень нравится наивное искусство, архаичное: Греция нравится, Египет; мне нравится авангард русский. Я не люблю натуралистические, или очень литературные вещи, или отсутствие юмора. Из того, что люблю, помню, как зашел в зал Брейгеля в Вене — и пробыл там три часа. Я просто сидел и чувствовал тепло изнутри.
Мне кажется, люди не знают, как смотреть живопись. И со скульптурой то же самое. Это тактильная вещь, она имеет температуру, фактуру, цвет. Она имеет вес. Для скульптуры самое важное — это вес. Скульптура всегда стоит. Чтобы понять скульптуру, нужно ее представить на ладони. Это не видимость, а ощущение. У Джакометти тема скульптур — это стояние. Он уловил от скульптуры самую суть, что она стоит на земле.
Сколько времени ты обычно тратишь на свои скульптуры?
По-разному. Можно за две или три недели сделать относительно большую скульптуру. Но для этого нужно, во-первых, место, где можно мусорить, надо варить каркас. Потом ее нужно ведь куда-то девать, а мне пока некуда: вся мастерская у меня завалена.
Кроме того, хочется, чтобы скульптура имела место, чтобы она уходила куда-то и там жила и стояла. А скульптуры вообще практически не уходят. У меня стоят скульптуры, которые я в 20 лет лепил. За последние лет пять я сформировал в голове ощущение, что мне очень нравится лепить, сам этот архаичный процесс. Он меня связывает с реальностью. Интересно, что производство этих скульптур-образов — ручных, тяжелых, материальных — если дистанцироваться немного и проанализировать — сейчас очень изменилось. Это как с живописью и фотографией. В какой-то момент появился механизм, который позволяет брать поверхность изображения без помощи кисти. Со скульптурой сейчас то же самое. Мне кажется, это очень фундаментальная вещь. Грядущее сейчас — это просто цунами. Потому что сейчас уже есть 3D-принтеры и возможность отнимать не иллюзорную поверхность, а форму у предмета.
Что ты про это думаешь? Что создавать искусство возможно только руками?
Это не к искусству относится — это ко времени относится. Потому что это отношение органов чувств к свойствам предметов. Каждая вещь имеет свои свойства. А когда посредством какого-то инструмента можно отбирать эти свойства и менять их или наделять свойствами одного что-то другое... я думаю, это перевернет все и изменит даже людей.
Компьютер отлично ошибается. Через это и будет происходить искусство — через компьютерную ошибку. Но вместе с тем у нас осталось тело. Близкий контакт с миром никуда не деть. Скульптура — это тактильность. Как опция тела. Это не просто образ в традиции. Это связь с миром посредством рук.
Твои работы автобиографичны?
Да, безусловно. Они не иллюстративны, но то, что со мной происходит — особенно для меня непонятное, — видимо, каким-то странным образом выходит в образы. Совсем как психоанализ. Единственное, что я чувствую, когда я работаю, — что мне хорошо.
На этой выставке можно увидеть много рисунков. Они помогают тебе создавать скульптуры? Или живут своей, отдельной жизнью?
Я рисую то, что приходит мне в голову. Потом, как правило, я этот образ вижу как скульптуру. Но рисунки могут быть вполне самостоятельные. То, что они большие, — очень важно. На пульте художника есть дико важная штука — размер. Не все большое я могу слепить, но многое могу нарисовать. Еще для размера очень важно, что с ним ты все время чувствуешь себя, сопоставляешь себя с предметами.
Про размеры: где ты чувствуешь себя соразмерно и комфортно и важно ли тебе это?
Город — это одни сплошные размеры. Москва очень клаустрофобный город, потому что он весь в кольцах. Это как древнегреческая воронка. А Петербург расчесанный, ясный, горизонтальный. Он очень сильно продувает, разгоняет с постоянным ощущением сквозняка внутри. Но вообще я не знаю места, где мне было бы действительно приятно.
Расскажи про дом: как в семье относились к твоим рисункам? История династии насколько на тебя повлияла?
Семьи у меня нет: отец с матерью всегда отдельно существовали и не дружили. Но оба художники и, что интересно, сами пришли к искусству. Они были обычными советскими детьми в обычных советских семьях. На пустом месте они вдруг почувствовали, что любят искусство. И это круто.
Они тебя поддерживали?
Поскольку им интересно в жизни только искусство, они только это во мне и замечали. Но мной никто никогда специально не занимался: я не могу сказать, что ученик какого-то художника. Меня, как мне кажется, сильно травмировали, когда отдали в традиционные институты — в Суриковке ты получаешь очень ограниченный и убогий навык, на который тратишь шесть лет, хотя вполне мог бы получить его за год. Мне пришлось все это пройти и только потом понять, что это никчемная вещь. Пока туда ходил, мне было скучно, неинтересно, я просто не мог всем этим заниматься. Уставал, бузил, тусовался по клубам. И я побросал все по мере возможностей.
После этого я оказался в пустоте. У меня не было друзей-художников. Мне мать помогла найти мастерскую, где десять лет я жил и лепил в стол. Это были и хорошие годы, и тяжелые. С одной стороны, я понимал, что я делал, что люблю, что я счастливый человек, а, с другой стороны, профессионально я никак не реализовывался. Ты вроде и работаешь, но денег у тебя нет.
Чем ты зарабатывал вообще?
Работал я минимально: какие-то заказы, продавал чуть-чуть. А потом в один момент в Москве в нулевые появились какие-то институты, молодежь новая: в стране что-то изменилось. Вдруг резко появились новые люди и что-то новое возникло. Появился круг общения. Возникли те художники, которые сейчас считаются основными действующими лицами. Мы стали общаться, делать выставки.
А для тебя вообще важны зрители?
Вообще работаю я для близких людей. Для кого-то внутри себя. Для внутреннего зрителя. Часто это бывает, когда я влюблен. С другой стороны, хочется, конечно, показывать работы. Приятно, когда работа встает на место и живет где-то, у кого-то. Но при этом не хочется работать на заказ — как в Советском Союзе была эта пропаганда.
Как ты относишься к современным памятникам в Москве? Какие скульптуры сейчас должны стоять на улице?
Москва воплощает в себе сейчас очень старую традиционную модель города. Думаю, что в первую очередь, чтобы здесь появилось новое искусство, должна быть и новая архитектура. Если бы город был открыт для разных архитекторов, то среда бы предполагала скульптуры. А в старой части города не надо ничего делать. Скульптура тут может стоять, но она же привязана к идеологии, к философии. Наша власть сейчас увековечивает свое отношение к истории, с которым я не согласен — оно мне кажется закостенелым и дурацким. Мне не нравится такой подход к истории как к хронологии и выдающимся личностям. Жизнь вообще не так устроена. Война может быть увидена глазами солдата, а не жизнью маршала. Надо давать возможность происходить простой человеческой жизни. Это же, кстати, не так сложно.
Скульптура в твоем понимании не что-то монументальное?
Я простой человек и время от времени выхожу гулять в город. Моя скульптура такая же: человек, вышедший в город. Маленький он или большой — я не знаю. В человеке сочетается и большое, и малое, и говно, и все хорошее. И скульптура могла бы быть такой же, и город мог бы быть таким.
У тебя в работах много чувства юмора.
Юмор — необходимый механизм в культуре. Он в общем-то и делает культуру. Кто смеется, тот и жив. Это способ разрешить противоречия, которые ты не можешь разрешить. В работах я пытаюсь разрешить эти абсурдные ситуации. А в основном в искусстве считается почему-то, что слова должны быть ясные и красивые.
Твоя прошлая книжка называлась «Доброе утро, Маша» — и была серией картинок, которые ты рисовал своей жене каждое утро. Насколько у тебя в жизни присутствуют рутинные, повторяющиеся действия?
Жизнь и состоит из повторяющихся вещей. Искусство — это ритуалы. Я когда рисовал картинки по утрам, то вообще перестал что-либо делать еще. Искусство для меня — что-то живое, что можно выразить через рисунки и скультуры. Мне кажется, в моей жизни есть большие циклы — был цикл отхода от себя, потом цикл возврата к себе. Я вообще-то к искусству серьезно не отношусь. Это цветочки, а вот жизнь — это серьезно.
Ты доволен той частью жизни, которую живешь сейчас?
Конечно, доволен. Но я недоволен большим количеством ошибок и глупостей, которые я совершаю. Мне кажется, что человеку должна быть дана вторая жизнь.