Blueprint
T

Отрывок из «Запертой лестницы» Лорри Мур

ФОТО:
GETTY IMAGES, АРХИВ ПРЕСС-СЛУЖБЫ

«Подписные издания» продолжают знакомить русскоязычную публику с Лорри Мур — постоянным автором The New Yorker, современным мастером рассказа и просто писательницей, которую многие коллеги называют «Хемингуэем нашего времени». Вслед за сборником «Птицы Америки» выходит «Запертая лестница» — роман об Америке после теракта 11 сентября, показанной глазами двадцатилетней девушки, которая только что переехала из американской глуши учиться в престижный университет (параллельно развивается линия о ее никуда не поступившем брате, который записывается добровольцем в армию и едет в Афганистан). The Blueprint публикует отрывок из романа, а также рассказывает, что надо знать о Мур.

Лорри Мур

Она «великий американский писатель» 

Мур — пример писательницы, которая тяжелых времен невостребованности не знала. Ее карьера началась рано и вполне блестяще: в 26 лет она продала не кому-нибудь, а издательству Knopf (в 1920-х они издавали Томаса Манна, в 1980-х — Маркеса, в 2010-х — Элис Манро) свой первый сборник рассказов «Самопомощь» — чуть переделанная дипломная работа для Корнеллского университета, в котором она училась у пулитцеровской лауреатки Элисон Лури. Потом — премия О’Генри, а потом великий Джон Апдайк включил рассказ, который она написала, когда ей было всего 32, в свою антологию «Лучших рассказов века». Мур регулярно сравнивают с Хемингуэем, The Guardian писал, что она «наш Чехов», а в 2020-м ее рассказы были изданы в серии Everyman Library (легендарная серия, созданная в 1905 году британским издателем Дж. М. Дентом, который мечтал и осуществил проект по собиранию и изданию библиотеки «мировой классики»). Этой же чести (при жизни) удостоилась и любимая писательница самой Мур — Элис Манро.

Элис Манро

Донна Тарт

При этом не любит писать романы

«Роман — это ежедневный труд на протяжении многих лет», — сказала она в интервью The Paris Review, в отличие от рассказа — «безумного, милого встречного, с которым вы просто проводите довольно увлекательные выходные». Мур, которая своей духовной матерью считает нобелевскую лауреатку Элис Манро, самую престижную литературную премию в мире получившую как раз за рассказы, никогда не скрывала, что романы, все еще как будто необходимый пункт в резюме «профессионального писателя», даются ей крайне тяжело. Первый ее роман «Анаграммы», вышедший в 1986 году, и вовсе был обруган критикой, притом что сама Мур уже ходила в надеждах американской прозы.

И делает это очень медленно

Мур принято сравнивать с Донной Тартт: автор «Щегла» тоже меньше чем десять лет на роман не берет (с него как раз уже они и прошли). Мур иногда работает быстрее, чем Тартт, но все равно принципиально медленнее большинства коллег: между первым и вторым романом был перерыв в восемь лет, «Запертую лестницу», свой третий, она писала и вовсе пятнадцать. Она как-то сказала про свою «фею-крестную» в литературе — Джона Апдайка: «Он великий американский писатель без „великого американского романа“» (фанаты «Кролик, беги» конечно удивятся) — теперь так многие говорят и про нее.

Джон Апдайк

Она не поклонница автобиографического письма 

«У меня недостаточно интересная жизнь для автобиографии — если, конечно, не притворяться, не преувеличивать и не лгать. Но тогда это уже вымысел. Что касается выставления себя напоказ в прозе — ну да. Нужна смелость», — говорит Мур, которая в каждом интервью подчеркивает, что современное повальное увлечение автофикшн-прозой обошло ее стороной. Свои сложные отношения с исповедальным письмом (притом что героини Мур саму писательницу, конечно, напоминают) и следующей за ней публичной проработкой «травмы» она сформулировала в эссе о «Нормальных людях» Салли Руни для New York Review в 2020-м: «Миллениалы свято чтут свои границы, и без их согласия никто не может их тронуть — даже просто взять за рукав. Но с этого самого согласия они почему-то вступают в связь с абсолютно случайными людьми».

***

Отрывок из «Запертой лестницы»

«Запертая лестница»

Морозы в ту осень ударили поздно и застали врасплох певчих птиц. Когда наконец пришли настоящие снега и ветра, слишком многие пташки уже обманулись и решили остаться на зиму. Вместо того, чтобы лететь на юг, — вместо того, чтобы уже давно улететь на юг, — они сбивались в кучки у человеческих жилищ, распушив перья, пытаясь удержать хоть капельку тепла. Я искала работу. Я училась в университете, и мне нужно было устроиться бебиситтером. Так что я ходила на собеседования, от одних потенциальных работодателей к другим, по красивым, но скованным зимой районам города и видела жутковатые картины — мириады птичек клюют мерзлую землю, и сами они тусклого земляного цвета и явно испуганы. Хотя любая птица даже в лучших обстоятельствах пуглива. Наконец, когда я уже много времени провела в поисках работы, птицы неожиданно исчезли. Я не хотела думать о том, что с ними случилось. Точнее, это просто выражение такое, маска, фальшивый фасад деликатности. На самом деле я думала о них все время. Воображала, как они валяются дохлые, пугающими кучами, где-нибудь в полях за городом или падают с небес по две-три штуки миля за милей вдоль границы нашего штата с Иллинойсом.

Наконец, когда я уже много времени провела в поисках работы, птицы неожиданно исчезли. Я не хотела думать о том, что с ними случилось. Точнее, это просто выражение такое, маска, фальшивый фасад деликатности. На самом деле я думала о них все время

Был декабрь, и я искала работу, чтобы начать с января, с нового семестра. Я сдала все экзамены и звонила по объявлениям с доски вакансий для студентов. Вакансий по «уходу за детьми». Я любила детей. Честное слово! Ну, во всяком случае, ничего против них не имела. Среди них попадались интересные. Меня восхищали их упорство и открытость. И еще я умела обращаться с детьми — в смысле, строить смешные рожи младенцам, а детей постарше учить карточным фокусам и разговаривать с ними театрально-саркастическим тоном, завораживая и обезоруживая. Но я не особенно умела приглядывать за детьми подолгу: мне становилось скучно. Возможно, это у меня от матери. Стоило мне поиграть с детьми подольше, и у меня начиналось мозговое голодание. Я жаждала впиться глазами в какую-нибудь из книжек, лежащих у меня в рюкзаке. Я все время надеялась, что ребенок ляжет спать пораньше и проснется попозже.


Я выросла на небольшой ферме на старой Перривилльской дороге, окончила школу в городке Деллакросс и оттуда приехала в Трою, «Афины Среднего Запада», словно из пещеры вылезла. Как дитя-жрец колумбийского племени, мы это проходили по культурной антропологии — мальчик, из которого растили мистика: он все свое детство проводил во тьме и о внешнем мире знал лишь с чужих слов. Попав наконец на свет, он непрерывно трепетал от непреходящей растерянности и благоговения: ведь никакие слова не передают поразительности подлинного. Так вышло и со мной. Я была совершенно не готова. Не помогли ни копилка с надписью «На университет», стоявшая в гостиной, ни облигации, подаренные бабушкой и дедушкой, ни подержанная многотомная Всемирная энциклопедия с прекрасными разноцветными графиками производства зерна в разных странах и фотографиями родных мест президентов. Ферма моих родителей — плоский зеленый мир без свиней, без лошадей, скучный, с жужжащими мухами, с тишиной, которую ежедневно вспарывали вонь и грохот сельскохозяйственных машин, — исчезла, и я оказалась среди огней большого города, среди городской жизни, книг, фильмов и остроумных друзей. Меня выпустили из пещеры, то есть с Перривилльской дороги. Мой воспаленный мозг впитывал Чосера, Сильвию Плат, Симону де Бовуар. Дважды в неделю молодой преподаватель по имени Тэд в джинсах и галстуке стоял перед целой аудиторией ошарашенных фермерских детей вроде меня и увлекательно рассказывал о манере Генри Джеймса мастурбировать запятой. Меня это сразило наповал. Я в жизни не видела, чтобы галстук носили с джинсами.


Конечно, в пещере у древнего племени вырастал мистик; в моей пещере выросла всего лишь я.


В коридорах студенты спорили о Бахе, Беке, балканизации и бактериологической войне. Приезжие из других штатов задавали мне вопросы типа: «Ты ведь деревенская. Скажи, это правда, что, если съесть печенку медведя, умрешь?» Или: «А это верно, что свиньи не едят бананов?» Я знала лишь, что козы на самом деле не едят консервных банок: им просто нравится лизать клей, которым приклеена этикетка. Но об этом меня никто не спрашивал.

Дважды в неделю молодой преподаватель по имени Тэд в джинсах и галстуке стоял перед целой аудиторией ошарашенных фермерских детей вроде меня и увлекательно рассказывал о манере Генри Джеймса мастурбировать запятой. Меня это сразило наповал. Я в жизни не видела, чтобы галстук носили с джинсами

Нам, студентам того семестра, сентябрьские события — выражение «девять одиннадцать» еще не стало расхожим — казались и очень близкими, и бесконечно далекими. Студенты-политологи проводили демонстрации во внутренних дворах университетских корпусов и в торговых центрах — маршировали и скандировали: «Сеешь ветер — пожнешь бурю! Сеешь ветер — пожнешь бурю!» Когда я вообще могла обо всем этом думать, то словно бы смотрела издалека, вытягивая шею, через стекло, как (нам рассказывали на истории искусств) смотрят посетители Лувра на «Мону Лизу». Джоконда! В самом имени что-то змеиное. Хитрая улыбочка плотно сжатых губ, далеких, запертых под стеклом, но детально разобранных в кинофильмах со зловещими прогнозами на будущее. Она была как сентябрь — подобна кошачьей пасти, полной канареек. Мерф, моя соседка по квартире (блондинка с торчащим из ряда зубом, уроженка Дюбука, который называла Дюбаком, она пользовалась черным мылом и черной зубной нитью и не стеснялась высказывать впечатляюще резкие мнения, и однажды шокировала преподавателей литературы, заявив, что ее любимый герой — Дик Хикок из «Хладнокровного убийства»), познакомилась со своим бойфрендом десятого сентября и, проснувшись наутро, позвонила мне от него, полная счастья и ужаса, под орущий телевизор. «Да, знаю, знаю, — я слышала, как она пожимает плечами на том конце провода, — за мою любовь заплачено ужасной ценой, но иначе нельзя было».


Я в шутку повысила голос: «Ты чокнутая шлюха! Люди погибли! А ты только и думаешь что о своем удовольствии!» И у нас началось что-то вроде истерики — мы испуганно, виновато, безнадежно хохотали. Насколько мне известно, женщины после тридцати так никогда не смеются.


«Ну ладно, — вздохнула я наконец, осознав, что теперь, вероятно, буду видеть Мерф гораздо реже. — Надеюсь, вы позволяете себе только шуры, но не муры».


«Не-а, — ответила она. — Муры эти — одно расстройство, только удовольствие от шур портить».


Мне будет ее не хватать.



Джоконда! В самом имени что-то змеиное. Хитрая улыбочка плотно сжатых губ, далеких, запертых под стеклом, но детально разобранных в кинофильмах со зловещими прогнозами на будущее. Она была как сентябрь — подобна кошачьей пасти, полной канареек

Кинотеатры закрылись на два дня, и даже наша преподавательница йоги вывесила флаг США и всю неделю сидела перед ним в позе лотоса, с закрытыми глазами, приговаривая: «А теперь давайте глубоко подышим в честь нашей великой страны». (Я лихорадочно озиралась, никак не попадая в ритм дыхания.) Но все равно наши разговоры по большей части сползали — постыдно, непобедимо — на прежние темы: кто на подпевках у Ареты Франклин или в каком из городских ресторанов с хозяевами-корейцами подают лучшую китайскую еду. До приезда в Трою я не пробовала китайской еды. Но теперь в двух кварталах от меня, рядом с сапожной мастерской, располагался ресторан под названием «Кафе Пекин», и я при любом удобном случае ходила туда поесть «Восторг Будды». У кассы лежали коробочки поломанного печенья с предсказаниями — их продавали со скидкой. «Только печенье сломано, судьба — нет», гласила надпись. Я дала обет однажды купить коробочку, чтобы узнать, какие жизненные наставления — туманные, мистические или прагматичные — можно приобрести оптом. А пока что коллекционировала предсказания поштучно, из печенек, которые приносили мне по одной вместе со счетом, — быстро, деловито, когда я еще даже не доела. Может быть, я ела слишком медленно.


Я выросла на жареной рыбе с картофелем фри по пятницам и на зеленой стручковой фасоли с маслом. Мать рассказывала, что маргарин многие годы считался иностранной едой и в нашем штате его не продавали — только в соседнем, в Иллинойсе. Там, прямо по ту сторону границы, сразу за билбордом с приветствием от губернатора штата Иллинойс, стояли вдоль шоссе кое-как сколоченные ларьки с вывесками «Паркуйтесь тут, чтобы купить „Паркей“». Фермеры ворчали, что в этих ларьках покупают только евреи. А теперь странные китайские овощи — загадочные в буром соусе, похожие на ядовитые грибы, — притягивали меня, как приключение или странный ритуал, или публичная выходка, и их следовало смаковать. У нас в Деллакроссе вне дома можно было поесть двумя способами: «запросто» или «сидя». «Запросто» означало, что купленное в ресторане ели стоя или брали навынос. Заведения, в которых ели «сидя», считались дорогими. В «семейном ресторане Wie Haus», куда мы ходили поесть «сидя», диванчики были обиты красным дерматином, а стены отделаны в соответствии с местными представлениями о gemütlichkeit — темные деревянные панели и картины в рамах, вопиющий китч, большеглазые пастушки и шуты. На меню для завтрака было написано «Guten Morgen».



У кассы лежали коробочки поломанного печенья с предсказаниями — их продавали со скидкой. «Только печенье сломано, судьба — нет», гласила надпись

Соусы именовались «подливой». В меню ужина фигурировали мясной рулет с сырными зернами и стейк, зажаренный «по вашему слову». По пятницам подавали жареную или вареную рыбу — налима или бельдюгу, называемых также «законниками» (так как, по местному присловью, у них сердца располагаются в задницах). Рыбу ловили в местном озере, и все урны на местах для пикников были увешаны объявлениями: «рыбьи потроха не бросать». По воскресеньям ресторан предлагал посетителям не только салат из маршмеллоу с коктейльными вишнями и «Бабушкино Джелл-О», но и «Вырезку говяжью с au jus», поскольку во французском языке — впрочем, и в английском, и даже в пищевых красителях — сотрудники ресторана разбирались не ахти. «А-ля карт» означало выбор между супом и салатом; «ужин» — и суп, и салат. Соус из сыра рокфор называли «соус ро́кфорд». Вина, сервируемые в розлив, — белые, розовые и красные — все обладали обязательным букетом: розы, мыло и графит, отзвук сена, оттенки захолустья. Меню, впрочем, об этом умалчивало, ограничиваясь констатацией цвета. Подавались также светлый эль и темный лагер. На десерт обычно предлагали пирог «Glückschmerz», пышностью и весом напоминающий небольшой сугроб. После любой трапезы клонило в сон.


Однако теперь, вдали от дома, предоставленная сама себе, соблазненная и просоленная бурым соусом, я чувствовала, что худею и живу. Владельцы ресторана, азиаты, позволяли мне читать за едой и сидеть сколь угодно долго. «Не толопись! Влемя есть!» — любезно говорили они, опрыскивая соседние столы моющим средством. Я ела манго и папайю и выковыривала жесткие волокна из зубов зубочисткой со вкусом корицы. Я получала одно элегантно сложенное печенье — короткий бумажный нерв, запеченный в ухе. Мне приносили чай — в чашке без ручки, выдохшийся, он стоял в ведре в холодильной комнате ресторана, откуда его по мере надобности переливали в чашки и разогревали.


Я вытаскивала бумажку из тисков печенья и сохраняла, чтобы использовать как закладку. Изо всех моих книг торчали хвостиками предсказания. «Ты — хрустящая лапша в салате жизни. Твоя судьба — в твоих собственных руках». Мерф всегда добавляла к этим предсказаниям слова «в постели», и я теперь читала их так же. «Твоя судьба — в твоих собственных руках. В постели». Что ж, это правда. «Не полагайся на кредит, он соблазнит и обманет. В постели». Или не очень хорошо переведенное «Твоя фортуна расцветет, как цветок».


Или хитрое, коварное: «Вас ждут освежающие перемены».


Иногда я в качестве более остроумной шутки добавляла «только не в постели».


«Вы скоро заработаете много денег». Или: «Умной женщине мужем служит богатство».


Только не в постели.


Итак, мне нужна была работа. Я неоднократно сдавала плазму крови за деньги, но в последний раз меня отвергли, сказав, что плазма у меня мутная, поскольку накануне я ела сыр. Мутная плазма! В рок-группу с таким названием я бы пошла бас-гитаристом. Воздержаться от сыра было очень трудно. Даже взбитый плавленый сырок, который мы именовали замазкой (потому что им можно было конопатить щели в окнах и кафеле), манил, обещая утешение. Я ежедневно просматривала объявления о поиске работников. Няни были нужны. Я сдавала курсовые и отвечала на объявления.


Одна за другой беременные женщины сорока с хвостиком лет вешали на крючок мое пальто, усаживали меня в гостиной, выходили вперевалку на кухню, заваривали для меня чай, возвращались вперевалку, держась за поясницу и расплескивая чай на блюдце, и задавали вопросы. «Что вы станете делать, если наш ребеночек начнет плакать и никак не захочет успокоиться?» «Вы сможете работать по вечерам?» «Какие вы знаете полезные в образовательном плане занятия для малышей?» Я понятия не имела. Я никогда не видела столько беременных женщин за такой короткий срок. Их было в общей сложности пять. Их вид тревожил меня. Они совершенно не светились изнутри. Они были красны от повышенного давления и испуганны. «Я положу его в колясочку и пойду с ним на улицу», — отвечала я. Я знала, что моя мать никогда никого так не допрашивала. «Куколка, — сказала она мне однажды, — я готова была тебя где угодно оставить на время, лишь бы там в плане пожарной безопасности все было более-менее нормально».


«Более-менее?» — уточнила я. Мать никогда не звала меня по имени — Тесси. Она звала меня куколкой, Долли, Долли-ла или Тесса-ла.


«Я не собиралась трястись и кудахтать над тобой». Мать — единственная знакомая мне еврейская женщина, которая так относится к воспитанию детей. Впрочем, она — еврейская женщина замужем за фермером-лютеранином по имени Бо. Возможно, именно поэтому она держалась так же спокойно и отстраненно, как матери моих одноклассников. Где-то в детстве я догадалась, что мать еще и практически слепая. Иначе никак нельзя было объяснить очки с толстенными стеклами, которые она к тому же постоянно теряла. Или калейдоскоп лопнувших кровяных сосудиков, алыми петуниями расцветавших на белках глаз, стоило ей с усилием вглядеться во что-нибудь или неосторожно провести по глазам рукой. Этим объяснялась ее странная манера никогда не смотреть на меня в разговоре — она всегда глядела вниз, на пол или на кафельную плитку, словно нерешительно обдумывая, как бы ее лучше продезинфицировать, пока я изливала в словах едва управляемую ярость, надеясь, что они — если не сразу, так хоть позже — вонзятся в мозг матери, как ножи.

Итак, мне нужна была работа. Я неоднократно сдавала плазму крови за деньги, но в последний раз меня отвергли, сказав, что плазма у меня мутная, поскольку накануне я ела сыр. Мутная плазма! В рок-группу с таким названием я бы пошла бас-гитаристом

— Вы будете в городе во время рождественских каникул? — спрашивали беременные.


Я отхлебывала чай:

— Нет, я уеду домой. Но вернусь в январе.

— Когда именно в январе?


Я предоставляла им рекомендации от своих бывших нанимателей и описание своего опыта. Опыта было не так много — я присматривала только за ребенком Пицких и за ребенком Шульцев, еще дома. Но у меня был дополнительный козырь: когда мы в школе делали проект по размножению человека, я целую неделю таскала с собой мешок муки формой и весом точно как младенец. Я пеленала его и кутала и укладывала спать в безопасные места, на мягкие поверхности, но однажды, когда никто не видел, запихала в рюкзак вместе с кучей острых карандашей, и мешок прорвался. Мои учебники до конца четверти были белесы от муки, и весь класс надо мной подшучивал. Об этом, впрочем, я в резюме писать не стала.


Но написала обо всем остальном. Чтобы подсластить лилию, как выражался иногда мой отец, я надела «карьерный», как гласила этикетка, пиджак. Может быть, нанимательницам понравится мой профессиональный вид. Они и сами были квалифицированными специалистами. Две юристки, одна журналистка, одна врач и одна учительница старших классов. А где же их мужья? «Ну, он работает», — туманно отвечали они все. Все, кроме журналистки, которая ответила: «Хороший вопрос!»


Последний дом был в стиле архитектуры прерий, отделан серой штукатуркой, трубу оплел сухой плющ. Я проходила здесь несколько дней назад — дом стоял на углу, и вокруг было множество птиц. Теперь осталась лишь ровная белизна. Ее пересекал низкий заборчик из штакетника. Я толкнула калитку, и она подалась углом: одна петля разболталась, в ней не хватало гвоздя. Калитку пришлось приподнять, чтобы закрыть за собой на щеколду. Этот привычный, всю жизнь выполняемый маневр доставил мне определенное удовольствие — я аккуратная, я все поправила, я волшебница! — хотя на самом деле должен был предостеречь: о плохо замаскированном распаде, о том, что здесь не чинят как следует, а подлатывают, и важные вещи ускользают от внимания хозяев. Скоро всю калитку придется перевязывать эластичным шнуром — так однажды мой отец на скорую руку починил дверь сарая.


Две ступеньки из грифельного сланца вели в странном разнобое камня вниз, на мощенную плиткой дорожку: ее, как и траву, покрывал легкий снежок. Мои следы были первыми за весь день. Может быть, хозяева редко ходят через парадную дверь. С крыльца до сих пор не убрали горшки с иссохшими хризантемами. Хрупкие головки цветов обледенели. Тут же стояли прислоненные к стене лопата и грабли, а в угол были запиханы две телефонные книги, все еще обтянутые полиэтиленом.


Дверь открыла хозяйка дома. Она была бледная и компактная — никаких отеков и припухлостей. Кожа, белая, как полотно, обтягивала скулы. Впадины щек напудрены темным, словно пыльцой тигровой лилии. Коротко стриженные волосы крашены в модный ярко-каштановый — цвет крыла божьей коровки. Серьги-гвоздики густо-оранжевые, леггинсы цвета красного дерева, свитер цвета ржавчины, губы бордовые на грани коричневого. Все вместе выглядело как тщательно контролируемый эксперимент по окислению металлов.


— Входите, — сказала она, и я вошла, сначала безмолвно, потом, как всегда, виновато, словно опоздавшая. Хотя на самом деле я пришла вовремя. В этом возрасте я никогда не опаздывала. Лишь год спустя я вдруг словно утратила понятие о времени, и друзьям неизменно приходилось сидеть и ждать меня по полчаса то там, то здесь. Время летело мимо, как струйка запаха — незаметно или нелепо, смешно (когда я могла смеяться), в количествах, не поддающихся ни измерению, ни повиновению.


Но в тот год, когда мне исполнилось двадцать, я была пунктуальна, как жрец. А жрецы пунктуальны? Я, выросшая в пещере, пронизанная священным смятением, считала, что да.



Вообще у меня было гладкое, круглое глупое лицо, не особо привлекавшее внимание окружающего мира. Мне всегда казалось, что я спрятана, как стерженек в ягоде, скрючена, как потаенный эмбрион, как свернутая бумажка с предсказанием внутри печенья, и у этой укрытости были свои преимущества, свой эгоизм, свои подпитываемые горем мании величия

Женщина закрыла за мной тяжелую дубовую дверь, и я потопала сапогами по вязаному коврику из косичек, чтобы стряхнуть снег. Затем начала разуваться.


— О, не разувайтесь, — сказала она. — В этом городе все стали чистюлями, прямо как японцы. Я приветствую грязь!


Она улыбнулась — широко, театрально, слегка безумно. Я забыла, как ее зовут, и надеялась, что она сейчас представится. Если не сейчас, то, возможно, уже никогда.


— Тесси Келтьин, — я выставила руку.


Женщина взяла ее и принялась разглядывать мое лицо.


— Да, — сказала она, медленно, пугающе, с отсутствующим видом изучая сначала один мой глаз, потом второй. Медленно обвела инспекторским взглядом мои нос и рот.


— Я Сара Бринк, — наконец сказала она. Я не привыкла, чтобы меня разглядывали вплотную. Не привыкла, когда смотрю на что-нибудь, чтобы оно в ответ смотрело на меня. Моя мать определенно не занималась такого рода разглядыванием. Вообще у меня было гладкое, круглое глупое лицо, не особо привлекавшее внимание окружающего мира. Мне всегда казалось, что я спрятана, как стерженек в ягоде, скрючена, как потаенный эмбрион, как свернутая бумажка с предсказанием внутри печенья, и у этой укрытости были свои преимущества, свой эгоизм, свои подпитываемые горем мании величия.


— Позвольте, я возьму ваше пальто, — сказала Сара Бринк, и лишь когда она сняла с меня пальто и двинулась по прихожей, чтобы повесить его на вешалку, я поняла, что она худая как спица и вообще не беременна.


Она привела меня в гостиную и сперва остановилась у большого окна во двор. Я шла следом, стараясь делать все то же, что и она. Во дворе остатки огромного дуба, разбитого молнией, большей частью уже распилили и сложили у сарая — на зиму, на дрова. У старого расщепленного пня торчало другое деревце, еще непрочное, молодое, хрупкое, как палочка для размешивания напитков: посаженное, подвязанное, огражденное. Но Сару интересовали не деревья.


— О боже, эти несчастные собаки, — сказала она. Мы стояли и смотрели. На соседнем дворе две собаки были заперты в невидимой электрической ограде. Один пес, немецкая овчарка, понимал, что это такое, а другой, маленький терьер, — нет. Овчарка заводила игру в догонялки, подбегала к ограде и резко останавливалась, и терьер влетал прямо в электрическое поле. И вылетал обратно, оглушенный, с болезненным визгом. Овчарку это забавляло, и она снова затевала ту же игру. Терьеру отчаянно хотелось играть, и он уже успевал забыть про удар током и снова поддавался, снова влетал в опасную зону и с воем отскакивал. — Это уже неделю тянется.


— По мне, похоже на поиски пары, — сказала я, и Сара снова обернулась и начала исследовать меня взглядом. Теперь я поняла, что она выше меня как минимум на два дюйма: я могла смотреть на нее снизу вверх, заглядывая в ноздри, где переплелись волоски, как переплетаются ветви дерева, если смотреть снизу, от корней. Она улыбнулась. От этого щеки у нее стали выпуклыми и темная тень нарисованного румянца показалась призрачной, неправильной. У меня кровь прилила к лицу. Поиски пары? Что я вообще об этом знаю? Мерф, моя соседка, уже провела всю работу, нашла себе парня и, по сути, покинула меня, чтобы спать с ним каждую ночь. Она оставила мне в наследство вибратор-фаллоимитатор — странную жужжащую штуку, которая, если включить ее на полную мощность, крутилась в воздухе, будто палец шутника: «Гипноз, гипноз, хвать тебя за нос!» У кого может быть такой пенис? Разве что у циркача! Может, у Берта Ланкастера в фильме «Трапеция». Я так и держала вибратор на кухонном столе, где бросила его Мерф. Иногда я размешивала им какао.


***

{"width":1200,"column_width":75,"columns_n":16,"gutter":0,"line":40}
false
767
1300
false
true
true
{"mode":"page","transition_type":"slide","transition_direction":"horizontal","transition_look":"belt","slides_form":{}}
{"css":".editor {font-family: tautz; font-size: 16px; font-weight: 400; line-height: 21px;}"}