{"points":[{"id":1,"properties":{"x":0,"y":0,"z":0,"opacity":1,"scaleX":1,"scaleY":1,"rotationX":0,"rotationY":0,"rotationZ":0}},{"id":3,"properties":{"x":0,"y":0,"z":0,"opacity":0,"scaleX":1,"scaleY":1,"rotationX":0,"rotationY":0,"rotationZ":0}}],"steps":[{"id":2,"properties":{"duration":3,"delay":0,"bezier":[],"ease":"Power0.easeNone","automatic_duration":true}}],"transform_origin":{"x":0.5,"y":0.5}}
T

Олеся Остапчук, специальный корреспондент онлайн-журнала «Холод»

Текст:

ольга страховская

фото:

Юлия Татарченко

23 года


✴︎ Занимается журналистикой с 2015 года

✴︎ Работала в «Русском репортере», на телеканале «Дождь»

✴︎ В «Холоде» с 2019 года

Что читать:

8 Марта — день, когда мы традиционно вспоминаем о борьбе женщин за свои права. Сегодня мы решили поговорить с женщинами, которые борются за, может быть, не базовое, но очень важное право для всех нас — право знать правду. Шеф-редактор The Blueprint Ольга Страховская обсудила с журналисткой Олесей Остапчук легендарных российских журналистов, специфику стажировок в СМИ и общение с героями, пережившими трагедию.

Об ожиданиях от журналистики

В 2013 году я ходила в школу журналистики в Челябинске, и мы писали эссе «Идеальный день журналиста». Я прекрасно помню, что писала о том, что я главред питерской газеты (мне очень хотелось жить в Питере): я наливаю себе свежевыжатый сок, сажусь в кабриолет и лечу в офис своей газеты. Когда моя преподавательница прочитала это, она подсунула мне «Русский репортер». Я помню, как начала читать там репортажи, потом книгу Соколова-Митрича «Реальный репортер», потом тексты Анны Политковской и просто офигела. Я была девочкой, которая состояла в школьной думе при «Единой России» и хотела строить политическую карьеру. Я не была в курсе, что такое Болотная и так далее. В этот момент передо мной открылся будто новый мир. Когда я поступала на журфак МГУ, у нас было устное собеседование, и меня спросили, каким журналистом вы хотите быть. Я тогда сослалась на тексты Светланы Рейтер и сказала, что моя мечта — писать про тюрьмы и психушки. Комиссия удивилась.


Многие из тех, кто поступали со мной в один год, хотели в музыкальную журналистику, в глянец либо прямо как Политковская — в горячую точку. Когда я училась на журфаке, многие мои однокурсники говорили: «Зачем ты публиковалась в „Медузе“, зачем ты работаешь на „Дожде“? Ты не боишься, что тебя не возьмут на Первый канал?» Когда мы уже окончили бакалавриат, все поменялось: люди шли либо в пиар, либо в общественно-политическую журналистику — но не в лайфстайл. А сейчас я преподаю у школьников и вижу, что у них нет такого перекоса: они просто больше в теме, но в общественно-политическую журналистику никто особо не хочет.

О «Русском репортере» и журналистской настойчивости

Я пришла в «Русский репортер», когда он начал постепенно умирать. В 2015 году я попала туда на стажировку: писала репортажи, их публиковали, но ничего за это не платили. Редактор даже говорил: «Давай я тебе хотя бы капучино куплю, потому что мне жутко стыдно, что мы тебе не платим». Я тогда нашла интересную историю, о которой еще никто не писал. Две девушки решили заниматься благотворительностью. В Чикаго, в Уганде, в Калуге. У одной из них было какое-то трудное детство, и обе они были протестантками. Я нашла эту историю случайно. Моя подруга однажды пошла на стендап от проекта «Табурет». И там из зала вышла девочка и рассказала эту историю. Моя подруга передала ее мне и поделилась контактами. Девушки вели инстаграм, какие-то непопулярные странички VK, но никто из СМИ о них не писал. Я предложила эту тему выпускающему редактору «Русского репортера» Маше Антоновой, и она одобрила.


Я написала текст, и он полгода лежал без движения — то ли потому что руки не доходили, то ли потому что стажер написал. Потом «Русский репортер» приостановил работу. И Маша мне сказала, что мой текст уже точно не опубликуют, но я могу делать с ним что хочу. Я отправила его в разные редакции: в «Такие дела», в «Сноб». Все меня игнорировали. Смотрю, на «Афише» выходит новость, что редактор Александр Горбачев переходит в отдел спецкоров «Медузы». Я думаю: «Так, это мой звездный шанс». Отправила ему свой текст через фейсбук. Он посмотрел и сказал: «Нам под формат „Медузы“ нужно дособрать информацию: чуть больше фактчека и т. д.». Мы сделали это буквально в течение месяца, и текст вышел. Я тогда единственный раз публиковалась на «Медузе»: они хотели продолжить со мной сотрудничество, но почему-то я никак не могла найти достойные «Медузы» темы. Потом я как-то с этим уже смирилась и начала работать на «Дожде».

О человечности и журналистских страхах

Когда тема звенит в воздухе и на нее приезжают много журналистов, становится страшно. Когда я ездила в Хабаровск, мне сказали — предлагай любые темы на месте, найди что-нибудь. В таком случае у тебя есть простор для поиска, и ты можешь найти в этой растиражированной теме что-то интересное, но нужно делать все быстро, потому что другие могут тебя опередить. Я прекрасно помню момент, как я сижу в отеле, медленно провожу какие-то интервью в своем ритме, и тут мне пишет в инстаграме Илья Азар что-то типа «а что ты делаешь в Хабаровске?». А потом я поняла, что приехали еще и корреспонденты «Важных историй».


Мне нравится, когда ты можешь работать с героем долго. Но в то же время общение с героем для меня — это наибольший стресс. В большинстве случаев все проходит нормально, но иногда общаешься с неадекватными людьми. Или с людьми, у которых произошла большая трагедия. Сейчас я примерно для себя понимаю, что нужно это воспринимать не как личную атаку, а как то, что человек несчастен и на эту эмоцию он имеет право. Когда боль не выливается в виде агрессии, я справляюсь. Настоящий стресс для меня — это когда мне начинают звонить, оскорблять или что-то такое.



О самых сложных текстах

Первые два текста в «Холоде» были самыми тяжелыми для меня. Первый текст был про омоновцев. Он был сложный из-за того, что я тогда впервые поехала от «Холода» в командировку и испытывала сильный стресс. Я очень ответственный человек, поэтому сразу начинаю себя заедать: «Так, ты что-то делаешь не так». Ты много от себя ожидаешь, а, например, герои вдруг начинают срываться — «ой, мы передумали». В этот момент думаешь, что ты самый худший корреспондент. Да и общение с представителями ОМОНа могло иметь за собой какие-то последствия. Когда я уехала и начала работать над текстом, мне не раз снились сны про эту поездку еще где-то месяц.


Второй текст был про Ефимыча. Сложность заключалась в том, что я общалась с героем, который находится в безнадежной ситуации: он на нефтяном танкере, еды практически нет, с топливом проблемы. Я взяла интервью, прошло пять часов, и он мне звонит, а я не могу не взять трубку, потому что понимаю, что человек там один.


Иногда ты еще и психолог в каком-то смысле для своих героев. Конечно, я могу сказать: «Не звоните вечером», но мне кажется, что это неправильно. У меня общение с моими героями происходит до сих пор, и даже не по моей инициативе: кто-то открытки в вотсапе присылает, кто-то пишет. Девушка Ивана Голинея [омоновец, ставший инвалидом после спарринга с коллегами. — Прим. The Blueprint], например, пишет: «Ой, а он уже пошел» и присылает видео. Это может быть позитивный контент, может быть негативный. Я думаю: «Ладно, я выслушаю». Я понимаю, что это уже за пределами моей работы, но это все равно важно. Я понимаю, что и сама могу в любой момент дернуть героя и сказать: «Ой, я забыла вас спросить».

Об умении огорчаться и радоваться

У меня была такая ситуация, что один из героев текста умер. Как бы страшно это ни звучало, с точки зрения журналистики текст, в котором умер герой, конечно, сильнее. Хотя как человек я этого, естественно, ни в коем случае бы не хотела. Но тут ты понимаешь, как устроен этот мир. Ты понимаешь, что человек ничего плохого не сделал. Он поехал работать, началась пандемия, компания обанкротилась, и он устроился работать на палубу. И вот маленький человек никому не нужен — ни нашему МИДу, ни греческой компании, которая его отправила туда, ни их американским страховщикам: он умирает — то ли из-за того, что его насекомое укусило, то ли слишком сильная влажность была на палубе и его здоровье подкачало.


Сейчас мне 23 года, я пишу тексты еще со школы. Изменилась ли я за последние пять лет? Конечно, да. Я иногда чувствую, что мне не хватает какого-то легкого дыхания: я смотрю на своих ровесниц, которые не работают в журналистике или работают в другой сфере журналистики, и вижу, что у них как-то больше получается радоваться в жизни. Хотя у меня тоже остаются какие-то наивные моменты. Моему парню 33 года, он мне говорит: «Ну ничего, пройдет». Мне кажется, что я способна на эмпатию, но мне сложно вспомнить текст или интервью, после которого я бы плакала. Я плачу, если на меня наехали.

О журналистах-расследователях

Люди по-разному реагируют на журналистов. Это хорошо было понятно на примере текста про ОМОН — одна женщина сказала, мол, «да, конечно», приехала на машине, встретила меня. Другая семья, например, сказала: «Нет, к нам уже Life приезжал, мы узнали, что такое журналистика». Я сейчас пишу текст про людей, которые пережили трагедию в семье. Это тяжело. У меня текст уже написан, осталось еще одну историю найти. Когда я писала таким людям, я получала разные сообщения в стиле: «Вы хотите воспользоваться нашим положением, устроить пляски на костях». А я, наоборот, думаю, что, если история осталась без заключения и расследование еще идет, текст может как-то помочь в расследовании дела. Текст про ОМОН отчасти повлиял: судебный процесс где-то возобновился, где-то пошел в другую сторону. А еще текст может помочь людям, которые пережили то же самое, понять, что они не одни.

кликните на героиню чтобы прочитать интервью

{"width":1200,"column_width":111,"columns_n":10,"gutter":10,"line":40}
false
767
1300
false
true
true
[object Object]
{"mode":"page","transition_type":"slide","transition_direction":"horizontal","transition_look":"belt","slides_form":{}}
{"css":".editor {font-family: tautz; font-size: 16px; font-weight: 400; line-height: 21px;}"}